Фильм ужасов 2018 укол

Закрыть ... [X]

 

 

Благодарю Бога моего: я более всех вас говорю языками; но в

церкви хочу лучше пять слов сказать умом моим, чтобы и других

наставить, нежели тьму слов на незнакомом языке.

1 Кор. 14, 18 — 19

 

 

1. Декабрь, 1985 г., Бостон

 

 

Эва Манукян

 

Я всегда мёрзну. Даже летом на пляже, под обжигающим солнцем, холод в позвоночнике не проходит. Наверное, потому, что я родилась в лесу, зимой, и первые месяцы моей жизни провела в отпоротом от материнской шубы рукаве. Вообще-то я не должна была выжить, поэтому если уж кому жизнь подарок, то мне. Только не знаю, нужен ли мне был этот подарок.

У некоторых людей память о себе включается очень рано. Моя начинается с двух лет, со времён католического приюта. Мне всегда было очень важно знать, что происходило со мной и моими родителями все те годы, о которых я ничего не помню. Кое-что я узнала от старшего брата Витека. Но он в те годы был слишком маленьким, и его воспоминания, которые перешли мне от него в наследство, не восстанавливают картины. Он в больнице исписал половину школьной тетрадки — рассказал мне всё, что помнил. Тогда мы не знали, что мать жива. Брат умер от сепсиса в шестнадцатилетнем возрасте до её возвращения из лагеря.

В моих документах местом моего рождения называется город Эмск. В действительности это место моего зачатия. Из Эмского гетто моя мать сбежала в августе 1942 года, на шестом месяце беременности. С ней был мой шестилетний брат Витек. Родилась я километрах в ста от Эмска в непроходимых лесах, в тайном поселении сбежавших из гетто евреев, укрывавшихся там до самого освобождения Белоруссии в августе 1944 года. Это был партизанский отряд, хотя на самом деле никакой это был не отряд, а три сотни евреев, пытавшихся выжить в оккупированном немцами крае. Мне представляется, что мужчины с оружием скорее охраняли этот земляной город с женщинами, стариками и несколькими выжившими детьми, чем воевали с немцами.

Отец мой, как рассказала мне много лет спустя мать, остался в гетто и там погиб — через несколько дней после побега все обитатели гетто были расстреляны. Мать сказала мне, что мой отец отказался уходить, считая, что побег только озлобит немцев и ускорит расправу. И тогда моя беременная мать взяла Витека и ушла. Из восьмисот обитателей гетто на побег решились тогда только триста.

В гетто согнали жителей Эмска и евреев из окрестных деревень. Мать моя не была местной жительницей, но оказалась в тех краях не случайно, а была заслана туда связной из Львова. Она была одержимой коммунисткой. Витека родила она в львовской фильм тюрьме в тридцать шестом от своего партийного товарища, а меня от другого мужчины, с которым познакомилась в гетто. В жизни я не встречала женщины, менее склонной к материнству, чем моя мать. Думаю, что родились мы с братом исключительно из-за отсутствия превентивных средств и абортариев. В юности я её ненавидела, потом много лет отчуждённо изумлялась и до сего дня едва терплю общение с ней. Слава богу, крайне редкое.

Всякий раз, когда я задаю ей какой-нибудь вопрос о прошлом, она ощетинивается и начинает орать: в её глазах я всегда оставалась аполитичной мещанкой. Я и есть такая. Но я родила ребёнка, и я точно знаю: когда появляется ребёнок, жизнь женщины подчиняется этому факту. Больше или меньше. Только не у неё. Она — партийная маньячка.

Месяц тому назад меня познакомили с Эстер Гантман. Такая прелестная прозрачная старуха, очень белая, с высиненной сединой. Она приятельница Карин, они работали вместе в какой-то благотворительной организации, и Карин давно мне про эту Эстер говорила, но я ею совершенно не заинтересовалась. Незадолго до Рождества Карин устроила приём по поводу своего пятидесятилетия, и я сразу обратила внимание на Эстер. Она чем-то выделялась в большой толпе полузнакомого народа. Вечеринка эта была намного сердечнее, чем это бывает обыкновенно у американцев: всё-таки было много поляков, несколько русских и пара югославов. Словом, славянское присутствие на этом американском празднике как-то приятно ощущалось, временами слышалась польская речь.

По-русски и по-польски я говорю одинаково свободно, а в английском у меня польский акцент, на что и обратила внимание Эстер, когда мы перебрасывались какими-то незначительными репликами в пределах светской болтовни.

— Из Польши? — спросила она.

Этот вопрос меня всегда немного озадачивает: мне трудно ответить — не станешь же вместо лаконичного ответа бросаться в пространный рассказ о том, что мать моя родилась в Варшаве, а я родилась в Белоруссии неизвестно от кого, детство провела в России, в Польшу попала только в пятьдесят четвёртом, потом снова уехала учиться в Россию, оттуда переехала в ГДР, а уж потом в Америку…

Но в этот раз я почему-то сказала то, чего никогда не говорю:

— Я родом из Эмска. Из Чёрной Пущи.

Старуха тихо ахнула:

— Когда ты родилась?

— В сорок втором. — Я никогда не скрываю возраста потому что знаю, что выгляжу молодо, мне моих сорока трех никогда не дают.

Она обняла меня лёгкими ручками, и голубая её причёска затряслась старческой дрожью:

— Боже мой, боже мой! Значит, ты выжила! Эта сумасшедшая родила тебя в землянке, мой муж принимал роды… А потом, не помню точно, кажется, месяца не прошло, она взяла детей и ушла неизвестно куда. Все уговаривали её остаться, но она никого не слушала. Все были уверены, что вас схватят на дороге или в первой же деревне… Велик Господь — ты выжила!

Тут нас вынесло в прихожую. Мы просто расцепиться не могли. Стащили с вешалки нашу одежду — смешно, но шубы были одинаковые — толстые, лисьи, в Америке почти неприличные. Потом оказалось, что Эстер тоже из мерзлявых…

Поехали к ней, — она живёт в центре Бостона, на Коммонуэлс-авеню, в чудесном квартале, в десяти минутах от меня. Пока мы ехали — я за рулём, она рядом — у меня возникло такое странное чувство: всю жизнь я мечтала иметь кого-то старшего, мудрого, кто мог бы мной руководить, кого бы я могла слушать, радостно подчиняться, — и никогда такого не было. В приюте, конечно, была строгая дисциплина, но это совсем другое дело. В жизни моей я всегда за старшего — взрослыми не были ни мать, ни мужья, ни друзья. А в этой старухе было что-то такое, что заранее хотелось согласиться со всем, что она ни скажет…

Вошли в её дом. Она зажгла свет — в прихожей начинались стеллажи с книгами, и они уходили вглубь квартиры. Она отметила мой взгляд.

— Это библиотека моего покойного мужа. Он читал на пяти языках. И масса книг по искусству. Надо найти хорошие руки, кому бы это оставить…

Тут я вспомнила, что именно говорила мне Карин: Эстер — бездетная вдова, довольно богатая, очень одинокая. Почти все родственники погибли во время войны.

Вот что мне рассказала Эстер: мою мать она увидела в первый раз в Эмском гетто, когда туда стали сгонять жителей из окрестностей — до того в гетто были только городские евреи. Они вроде бы добровольно туда заселились, потому что незадолго до переселения в гетто в городке было ужасное истребление евреев — их собрали на городской площади, между костёлом и православной церковью, и начали убивать. Полторы тысячи убили, и оставшиеся в живых ушли в гетто.

Это было не обычное старинное гетто — один или несколько кварталов, где евреи обитали со времён Средневековья. В Эмске, наоборот, люди покинули свои дома в городе и перебрались в полуразрушенный замок, принадлежавший какому-то князю. Замок окружили колючей проволокой и поставили охрану. Поначалу даже не вполне было понятно: кто кого и от кого охраняет. Полицейские были местные, белорусские, немцы считали это ниже своего достоинства. А с белорусами отношения были понятно какие — им платили. Им за все платили. За деньги они приносили даже оружие.

— Твоя мать, — сказала Эстер, — была не из местных. Довольно красива, но очень резкая. С ней был маленький сын. Вспомнила её фамилию — Ковач. Да?

Меня просто передёрнуло: я ненавижу эту фамилию. Я точно знаю, что у матери была другая фамилия, это какая-то партийная кличка или фамилия, написанная на одном из фальшивых документов, по которым она полжизни прожила. Да я и замуж вышла, отчасти из-за того, что мне хотелось сбросить с себя эту кличку. Все были тогда в шоке: еврейка из Польши выходит за немца! Правда, Эрих тоже был коммунист, гэдээровский — иначе его бы не пустили учиться в Россию. Мы и познакомились-то в России.

Я смотрела на Эстер, как ребёнок на конфету: вот такую женщину, мягкую и тихую, элегантную по-европейски — шёлковая блузка, туфли итальянские, но вместе с тем ничего напоказ, никакого американского простодушного шика — хорошо бы в матери, в тётушки, в бабушки. И обращается она ко мне «деточка»…

Без всякого с моей стороны нажима она мне рассказала следующее:

В гетто была сильная внутренняя организация, своя администрация и, кроме того, свой особый авторитет — знаменитый раввин Ширман, очень учёный и, как говорили, настоящий праведник. Сама Эстер и её муж были польские евреи, оба врачи, переехали в тамошние края за несколько лет до войны. Исаак Гантман, её муж, был хирург, а она зубной врач. То есть не вполне настоящий врач, но с хорошим специальным образованием — закончила стоматологическую школу во Франкфурте. Вольнодумцами они не были, так, нормальные евреи, могли зажечь субботние свечи, но могли и поехать в субботу в соседний город на концерт. Местные евреи считали их чужаками, но лечиться к ним ходили. Когда Германия аннексировала Польшу, Исаак сразу объявил жене, что всему конец, надо оттуда выбираться — куда угодно. Думал даже о Палестине. Но пока они размышляли и прикидывали, оказались под немцами, в гетто…

Мы сидели в салоне очень хорошей квартиры, обставленной по-европейски — старомодно и, на мой глаз, с большим вкусом. Культурный уровень хозяев был явно выше моего, — я это всегда чувствую, потому что довольно редко встречаю. Богатый дом. Гравюры, а не постеры. Мебель не гарнитурная, а явно собранная поштучно, и на каком-то низком шкафчике — большое мексиканское чудо из керамики — древо мира или что-то в этом роде.

Сидела Эстер в глубоком кресле, подобрав под себя ноги, по-девичьи, сбросив обувь — синие туфли из змеиной кожи. Я все эти детали всегда про себя отмечаю. Не зря моя мать считает меня мещанкой. Приют, детский дом — помню промёрзшей спиной. А матери моей ужасающая нищета казалась нормальной жизнью. Может, она и в сталинских лагерях неплохо себя чувствовала. Но я, когда из сиротской бедности выбралась, каждую чашку, полотенце, чулок готова была целовать. Эрих в первый же год нашей жизни в Берлине, в Пренцлаубергере, взял дополнительную работу — чтобы я могла покупать вещи: одежду, посуду, всё-всё-всё… Он знал, что я так лечусь от прошлого… Постепенно эта страсть стала проходить. Но все равно даже здесь, в Америке, моё любимое развлечение — гараж-сейл, распродажи, барахолка… Гриша, теперешний мой муж, смотрит снисходительно: он сам из России, вырос среди голодных до всего людей… И сын мой Алекс, родившийся уже в Америке, тоже обожает покупать. Так что мы настоящие «консюмеристы». Кажется, Эстер все это понимает.

— Условия в гетто казались нам ужасными — просто мы ещё не видели худшего. Тогда мы не знали о концлагерях, о масштабе этого великого смертоубийства, которое шло по всей Европе, — она улыбалась, говоря обо всём этом, и что-то было особое в выражении её лица — отдаление, печаль и ещё нечто неуловимое — мудрость, наверное. Да, мы говорили по-польски, а для меня это наслаждение.

— Сколько же вы прожили в гетто? — спросила я.

— Меньше года. С осени сорок первого. А вышли мы оттуда одиннадцатого августа сорок второго. А потом ещё два года в Чёрной Пуще, в партизанском отряде. Прожили в землянках до самого освобождения. Семейный партизанский лагерь. Из трехсот к концу осталось в живых сто двадцать. Детей с нами было шесть человек. Ещё двое детей родились в лесу. Ты и ещё один мальчик, но тот умер. Но тех, что вышли из гетто, всех удалось сохранить до конца войны.

— Почему моя мать ушла из Чёрной Пуши? — я задана вопрос, ответ на который знала со слов матери, но знала я также, что мать всегда врёт. Нет, не врёт. Просто я не могу поверить в то, что она говорит. Потому мне было важно знать, что скажет Эстер. Она же нормальная.

— Мы её отговаривали. Я хорошо помню, как Исаак возмущался, что она рискует жизнью детей, покидая наше убежище. Она даже не отвечала. Вообще единственный человек, с которым она общалась в гетто, был Наум Баух, электромонтёр.

Так я узнала фамилию моего отца. Мать никогда её не называла. Значит, если бы она была нормальной женщиной, я была бы Эва Баух. Интересно.

— Расскажите, пожалуйста, про него, — попросила я Эстер.

— Я мало его знала. Кажется, он был недоучившийся инженер.

Она сидела неподвижно, спина прямая, просто аристократка. И никакой еврейской жестикуляции.

— Исаак говорил мне, что приглашал этого Бауха однажды в больницу, ещё до войны — починить какой-то прибор. В гетто он был в привилегированном положении. Как и Исаак, впрочем. Некоторые евреи имели работу в городе, у них были разрешения. Исаак вёл приём в больнице. И Баух работал в городе.

В гетто твоя мать и Наум жили вместе. В какой-то каморке в левом крыле. Замок был полуразрушенный, мы стали его восстанавливать, когда нас туда загнали. В первое время даже покупали какие-то стройматериалы. Юденрат руководил. Всё кончилось ужасно. Дело в том, что юденрат постоянно платил деньги белорусской полиции. Там был какой-то подлец, не помню его фамилии, местный начальник, он обещал, что акции — понимаешь, да? — не коснутся обитателей гетто, пока мы будем ему платить. В это время всех местных евреев, кто жил по деревням, стали уничтожать. Мы знали об этом. Юденрат до времени откупался. А тот негодяй, даже если б и хотел что-то сделать, всё равно не смог бы. Просто тянул деньги. К тому времени денег ни у кого уже не было. Женщины отдавали обручальные кольца, последние украшения. Своё обручальное кольцо я тоже отдала. Подробностей я не знаю, да они теперь и значения не имеют. Кое-кому казалось, что жизнь можно выкупить. Поэтому, когда был предложен побег, устроили нечто вроде общего собрания, и вышел раскол: половина была за побег, половина против. Те, кто был против, считали, что после побега на оставшихся обрушатся ужасные гонения… ты понимаешь, речь шла уже не о гонениях… А среди организаторов побега были отчаянные, настоящие бойцы, им хотелось воевать… Им помогали из города. Была связь с партизанами. Мы тогда не знали. На самом деле все организовал один еврей, молодой парнишка, Дитер его звали. Он работал в гестапо переводчиком. Как-то ему удавалось скрывать, что он еврей. Его потом схватили, но он тоже сумел сбежать. Однажды, уже под конец войны, он пришёл в наш лагерь в Чёрную Пущу. Он воевал в русском партизанском отряде, и к нам его прислали с коровой. Партизаны то ли купили, то ли отбили корову, и они попросили одного из наших ребят, мясника, сделать им колбасу. Дитер пригнал эту корову, наши его узнали, обрадовались, кто-то притащил самогон. Он сел на пенёк и начал говорить о Христе. Наши только переглядывались: ничего не могло быть глупее в этот момент, чем говорить о Христе. Я думаю, он помещался немного. Представь себе, он к этому времени крестился, какие-то иконки всем показывал. Трудно было поверить, что именно он организовал побег. В начале сорок пятого, после освобождения, мы ехали с ним первым поездом в Польшу. Кто-то мне потом говорил, что он стал после войны ксёндзом…

Но тогда, в гетто, в ночь перед побегом конфликт был такой острый, что даже драка возникла. Раввин Ширман, глубокий старик, сильно за восемьдесят, всех утихомирил. У него был рак простаты, его Исаак оперировал уже в замке. Ну, какая там операция, катетер ему поставил… Раввин влез на стул, и все замолчали, и он сказал, что он останется здесь, никуда не пойдёт. У кого нет сил уходить, пусть остаются. А кто имеет силы для побега, пусть уходят. Исаак сказал — мы уйдём, и мы ушли. Твоя мать с сыном ушла, а Наум остался. Никто не знал, что она беременна. Знал только Исаак, потому что она незадолго приходила к нему, просила сделать аборт, а он отказал: срок был уже большой.

Эстер покачала аккуратной головкой:

— Видишь, он был прав: такая хорошая девочка родилась. И выжила…

Вид у Эстер был такой измученный, да и время позднее. Я ушла. Договорились встретиться. У меня странное чувство — я всегда очень хотела знать обо всех тогдашних обстоятельствах, о моём отце. А теперь я вдруг испугалась: я одинаково сильно хочу знать — и НЕ знать. Потому что столько лет я волоку на себе своё прошлое, и только последние годы, с Гришей, оно от меня оторвалось, и маленькая девочка Эва из польского приюта в Загорске, и подросток из советского детского дома как будто уже не я, а кадры из давно виденного кино. И тут открывается возможность узнать, как всё произошло на самом деле. Я всё-таки не могу себе представить, что может заставить молодую женщину, мать двух детей, сдать их в приют… Мне все кажется, что есть там что-то, чего я не знаю.

 

2. Январь, 1986 г., Бостон

 

 

Эстер Гантман

 

Казалось, в моём возрасте новые люди уже не появляются. Во-первых, все сердечные вакансии растрачены на умерших. Во-вторых, здесь, в Америке, много доброкачественных людей, но их жизненный опыт — весьма ограниченный — делает их существами плоскими и несколько картонными. Кроме того, у меня есть ещё и подозрение, что возраст сам по себе образует некую скорлупу, и собственные эмоциональные реакции слабеют. Смерть Исаака обнаружила также, до какой степени я от него зависела. Завишу. Я не страдаю от одиночества, но замечаю, что оно меня окутывает, как туман. Среди этих довольно печальных ощущений появилась неожиданно Эва. В её появлении я ощутила нечто судьбоносное. Вот молодая женщина, которая могла бы быть моей дочерью. Хорошо было бы поговорить об этом с Исааком. Он умел всегда сказать что-то острое и даже для меня неожиданное — при полном нашем единомыслии. Что бы он сказал об этой девочке? Удивителен сам по себе факт нашей встречи. Ещё более удивительно, что речь зашла о Чёрной Пуще. Мать её, эта Ковач, была совершенное чудовище. Исаак считал, что она советская шпионка. Он всегда говорил, что евреи — одержимый народ: рьяных евреев, особенно хасидов с их шёлковыми шляпами, нелепыми кафтанами, латаными и перештопанными чулками, и еврейских комиссаров, пламенных коммунистов и чекистов, относил к одному психическому типу.

Эва уже во вторую нашу встречу высказала нечто сходное о своей матери, хотя иным образом. Удивительно, что при этом никакой интеллектуальной утончённости, даже пристойного образования у неё нет. По-видимому, очень сильная натура, органически честная: ей хочется сказать правду себе самой и о себе самой. Она расспрашивает меня с жадностью, однажды засиделась до двух часов ночи, и, как потом выяснилось, муж заподозрил её в измене или что-то в этом роде. Она третий раз замужем, последний муж — эмигрант из России, лет на десять её моложе. Она говорит, что успешный математик.

В наших беседах мы всё время оказываемся в той области, которая была так важна и существенна для Исаака. Он всегда иронизировал по тому поводу, что ни один талмудист на свете не размышлял столько о Господе Боге, сколько он, неверующий материалист.

По возрасту она могла бы быть нашей дочерью. И ведь мы были тогда в лесу, но родилась она не от нас, а от других родителей. Исаак говорил, что в XX веке бездетность стала для евреев таким же даром небес, как многочадие в исторические времена… Он никогда не хотел детей. Может, потому, что они не получались у нас? В молодости я пролила немало слёз из-за никчёмности нашего брака, а он утешал меня: природа сделала нас избранниками, мы свободны от рабства деторождения. Он как будто предвидел, какое будущее ожидает нас.

Когда мы вышли из гетто и оказались в Чёрной Пуще, он сказал мне: ты бы хотела, Эстер, чтобы у нас было сейчас трое детей? И я честно ответила — нет. Мы покинули Европу после Нюрнбергского процесса — Исаак был в группе экспертов как врач, узник гетто и партизан. После участия в процессе мы получили возможность уехать в Палестину, за год до создания Израиля.

Эва задаёт столько вопросов, что я решилась прочитать записи Исаака, которые он вёл в те годы. Собственно, он писал книгу, но урывками, откладывал «на потом». Умер в семьдесят девять лет, во сне. Старость ещё не наступила, он был крепок и энергичен, и на пенсию выйти не успел. Книга так и осталась недописанной.

Эва расспрашивает меня о своём отце, Баухе: «Может быть, в бумагах вашего мужа есть что-нибудь о моём отце? Вдруг у меня есть братья или сестры? Вы поймите, Эстер, я же приютский ребёнок, я всю жизнь мечтала о семье!»

Бумаги Исаака в идеальном порядке, записи разобраны по годам. Мне немного страшно их раскрывать. Эва сказала, что готова мне помогать в разборке бумаг — послевоенные записи он вёл по-польски, а с конца пятидесятых перешёл на английский. Я отказалась — невозможно его записи отдать в чужие руки. Кстати, все события, относящиеся к сороковым годам, описаны были спустя много лет. Даже не в Израиле, а уже в Америке, то есть после 1956 года, когда его сюда пригласили на работу.

Ещё одна вещь в рассказах Эвы меня поразила: в три месяца она вместе с братом попала в приют. Мать их тем временем участвовала в организации Гвардии Людовой, воевала, потом сидела в сталинских лагерях и освободилась в пятьдесят четвёртом, когда Эве было одиннадцать-двенадцать. Брат её Витек не дожил до возвращения матери. В то время Эва уже была маленькой католичкой.

Эва очень красива. По внешности она скорее принадлежит к типу сефардов: тяжёлые чёрные волосы, лицо сухое, без излишеств, глаза очень восточные, но без всякой поволоки, фильм ужасов 2018 укол а с огнём. Как у Исаака.

 

3. 1959 — 1983 гг., Бостон

 

 

Из записей Исаака Гантмана

 

Всю жизнь меня занимает тема личной свободы. Она всегда представлялась мне высшим благом. Возможно, что за долгую жизнь мне удалось сделать несколько шагов в направлении свободы, но с чем мне определённо не удалось справиться, от чего я не смог освободиться, — это национальность. Я не смог перестать быть евреем. Еврейство навязчиво и авторитарно, проклятый горб и прекрасный дар, оно диктует логику и образ мыслей, сковывает и пеленает. Оно неотменимо, как пол. Еврейство ограничивает свободу. Я всегда хотел выйти за его пределы — выходил, шёл куда угодно, по другим дорогам, десять, двадцать, тридцать лет, но обнаруживал в какой-то момент, что никуда не пришёл.

Еврейство, вне всякого сомнения, шире, чем иудаизм. Двадцатый век знает целую плеяду еврейских учёных-атеистов, но в газовые камеры их вели вместе с их религиозными собратьями. Следовательно, для внешнего мира кровь оказалась более авторитетным аргументом. Как бы ни определяли себя сами евреи, в сущности, их определяют извне: еврей — тот, кого неевреи считают евреем. Поэтому крещёным евреям не давали скидки с общей цены: уничтожению подвергались и они. Моё участие в Нюрнбергском процессе было тяжелее, чем пребывание в гетто и в партизанах. Отсмотренные километры плёнки, снятые немцами в концлагерях и союзниками после освобождения, подорвали моё европейское сознание: мне уже не хотелось оставаться среднеевропейцем, и мы уехали в Палестину. Мы уехали туда, чтобы быть евреями. Но для этого мне не хватило еврейской одержимости.

Война 48-го года не оставляла времени для размышлений, но когда она закончилась — временно! — я почувствовал, что пулевые и осколочные ранения, ампутации и послеожоговая пластика доводят меня до депрессии. Где резекция желудка, удаление камней из желчных протоков, банальная аппендэктомия и непроходимость кишечника, мирные болезни мирных времён? Я занялся кардиохирургией.

Палестину трясло, сионистское государство превращалось в религиозный символ, евреи — в израильтян, арабы — в каком-то смысле — в евреев. Меня мутило от национальной идеи — в любом её прочтении.

Что главное в еврейском самосознании? Целеустремлённый, сам на себя направленный интеллектуализм. Агностик и атеист, попав в Израиль уже взрослым человеком, я сделал то, от чего бежал в ранней юности, когда отверг семейные традиции. Тогда этот отказ привёл к разрыву с семьёй. Отец не простил мне. Он проклял меня и мою медицину. Потом вся семья погибла в газовых печах.

Отец был бы очень доволен, узнав, что в зрелом возрасте я пожелал изучать тот предмет, который в течение двух тысячелетий изучали еврейские дети с пяти лет, — Тору. То, что в детстве вызывало скуку и отторжение, оказалось чрезвычайно интересным.

Почти сразу после приезда в Палестину я стал ходить в Иерусалимский университет на семинары профессора Нойгауза по еврейской истории. Это были очень увлекательные занятия. Нойгауз, блестящий учёный, рассматривал еврейскую историю не как фрагмент мировой истории, а как модель всего мирового исторического процесса. Несмотря на чуждость для меня этого подхода, сами по себе занятия были очень содержательны.

Я обнаружил, что учителю не меньше, чем суть учения, важна интеллектуальная подвижность учеников, умение ставить, выворачивать наизнанку или даже аннулировать сам вопрос. Тогда я понял, что ядро еврейского самосознания — полировка мозгов как содержание жизни, постоянная работа по развитию мышления. Именно она и дала в итоге марксов, фрейдов и эйнштейнов. В отрыве от религиозной подпочвы мозги эти заработали ещё интенсивнее и качественнее.

Действительно, мы можем рассматривать современную (имею в виду христианскую) историю как логическое (Нойгауз полагает, что метафизическое) продолжение идей иудаизма в европейском мире. Чрезвычайно интересно, как в этой точке встречаются идеи христианских и еврейских мудрецов. Кстати сказать, остро заточенные мозги хирургу нужны ничуть не меньше, чем искусные руки.

Именно тогда, отчасти вследствие этих двухлетних занятий, я сделал важнейший профессиональный шаг — ушёл в область торакальной хирургии, которая интересовала меня ещё с довоенных времён. Сердце, кстати говоря, привлекало меня не только как объект медицинский… скорее, в этом «чудесном орудии, созданном верховным художником», по выражению Леонардо да Винчи, мне виделась некая тайна. Тайна абсолютно непроницаемая, как происхождение мира и жизни… Действительно, трудно представить себе, каким образом этот небольших размеров орган, сформированный хотя и из относительно упругой, мышечной, но всё же нежной и легко ранимой плоти, справляется со столь непростой задачей, перекачивая в течение многих лет миллионы тонн крови, сообщая ей энергию, необходимую для поддержания жизни во всех мельчайших клеточках человеческого тела. В этом парадоксе и заключалась для меня та самая метафизическая сущность сердечной деятельности, о которой я говорю. Она означала, что сердце — это не насос, или не просто насос, подобным механической помпе, что его функция основана на неких высших, не чисто механических законах. Смутная моя догадка подтверждалась и тем обстоятельством, что я отчётливо видел в соотношениях сердечных структур и в закономерностях работы сердца золотую пропорцию. Кардиохирургия, таким образом, являлась для меня в значительной степени попыткой понять, объяснить эту тайну. Наблюдения за больным сердцем давали бесценный материал для понимания того, как нарушение этих божественных пропорций ведёт к несостоятельности сердечной деятельности и, в конечном счёте, к смерти. Я пришёл к выводу, что прямое, хирургическое вмешательство в структуру и функцию сердца должно быть направлено на восстановление этой пропорции, на воссоздание некой «божественной кривизны», которая так характерна для здоровых сердечных структур и которая видна во всех без исключения творениях природы — завитках морских раковин и древних окаменелых моллюсков, в спиральной конструкции галактик. Её можно видеть в работах архитекторов и художников — в кривизне старинных итальянских площадей, в композиции знаменитых картин. Впрочем, как сказал все тот же Леонардо, «чем больше ты будешь говорить о нём (сердце), тем больше будешь смущать ум слушателя».

Дела наши в Израиле сразу пошли очень хорошо. Я стал заведующим отделением кардиохирургии в прекрасной клинике. Эстер открыла частную стоматологическую практику. Дела шли хорошо. Мы купили дом в чудесной арабской деревне Эйн Карем, покинутой её обитателями в 48-м году. Вид на Иудейские горы, который открывался оттуда, — великое счастье для глаз.

Однажды в отделение привезли молодого араба с ножевым ранением в область сердца. Его удалось спасти. Врач любит своих безнадёжных, с того света вытащенных больных не меньше, чем они его. Мы подружились с пареньком. Оказалось, что его семья бежала из Эйн Карема, оставив дом и старый сад сразу же после начала Войны за Независимость. Я не сказал ему, что живу в Эйн Кареме. Не смог. Да и зачем?

Мы с Эстер поднялись в какой-то день в монастырь сестёр Сиона в Эйн Кареме, Иудейские горы лежали перед нами как стада спящих верблюдов.

Тогда ещё была жива девяностолетняя настоятельница, помнившая основателя этого монастыря, Пьера Ратисбона, крещёного еврея из Франции. Она подошла к нам, пригласила с ней поужинать. Скромный ужин, приготовленный из овощей с монастырского огорода. Спросила, в каком доме мы живём. Сказала, что помнит его старых хозяев. И многих других. Правда, молодого человека, который попал ко мне на операционный стол, она не помнила, но хорошо знала его деда — он помогал с закладкой монастырского огорода… К этому времени мы уже перестроили старый дом, и это был наш с Эстер первый в жизни дом, и мы его очень любили. Мы вернулись в тот вечер домой, и Эстер заплакала. А жена моя не слезлива.

В юности я хотел быть не евреем, а европейцем, впоследствии, наоборот, — не европейцем, а евреем. В тот момент я захотел быть никем. И вот, после десяти лет в Израиле, когда подвернулось американское предложение, я сделал ещё одну попытку расстаться если не с самим еврейством, то с еврейской почвой — переехал в Бостон. Тогда, в 1956 году, начинались операции на «сухом» сердце, это меня страшно интересовало, и у меня были кое-какие идеи.

Америка мне очень понравилась количеством свободы на квадратный метр. Но и здесь, в старом доме, построенном на английский манер, в самой свободной стране мы живём на земле, принадлежавшей когда-то вампаноагам или пекотам.

Впрочем, давно уже нет на земле места, где еврей может чувствовать себя дома в полном смысле этого слова.

Прошло много лет, и я понял, что так же далёк от личной свободы, как в молодости. Теперь, как одержимый, я занимался не только повседневной хирургической практикой, но и экспериментами, постоянно нарушая одну из семи заповедей Ноя, адресованных не только к евреям, но и ко всему человечеству: не проявлять жестокости по отношению к животным. Бедные мои приматы… Они не виноваты, что их кровеносная система так похожа на человеческую.

Может быть, эта самая способность «принадлежать идее» и есть определяющая черта еврейства?

Повышенная интенсивность. Я вспомнил удивительного юношу Дитера Штайна, организовавшего побег из Эмского гетто. Сначала он из идейных соображений пошёл работать в гестапо — спасать людей из адских лап. Потом крестился — чтобы опять-таки спасать людей из адских лап. Последний раз я встретился с ним в разбитом поезде, который вёз нас в Краков. Мы стояли ночью в тамбуре, и он говорил мне, что едет туда, чтобы поступать в монастырь.

Я не удержался и переспросил:

— Спасать людей?

На вид ему было лет семнадцать — тощий, малорослый еврейский подросток, — и как это немцы могли спутать его с поляком? Улыбка детская.

— Почти так, пан доктор. Вы меня спасли для того, чтобы я мог послужить Господу.

И тогда я вспомнил, что в своё время я поручился за него перед русскими партизанами. Память выталкивает все, с чем ей трудно справляться. А иначе как бы я мог жить, если бы помнил все те материалы, которые пришлось отсмотреть во время Нюрнбергского процесса.

 

4. Январь, 1946 г., Вроцлав

 

 

Эфраим Цвик — Авигдору Штайну

 

Авигдор! Знаешь ли ты, что я разыскал Дитера ещё в августе 45-го года? Он жив! Но он сидит в монастыре! Когда я узнал, что Дитер ушёл в монастырь, я ушам своим не поверил. Мы же были вместе в «Акиве», были сионисты, готовились к переселению в Израиль — и на тебе! Монастырь! Нас не много осталось после войны в живых, ему повезло! Для того, чтобы уйти в монастырь? Как прошёл слух, что он сидит в Кракове, я туда поехал. Я был уверен — и сейчас не вполне разуверился — что его туда заманили какой-то хитростью. Скажу честно, я взял с собой на всякий случай оружие — у меня хороший трофейный «вальтер».

От Кракова ещё километров двадцать, я нашёл этот кармелитский монастырь.

Меня туда не пускают — сидит привратник, старый дед, и ни в какую. Я пригрозил ему пистолетом, он впустил, я прямиком к настоятелю — там ещё один пень сидит, вроде как приёмная. Я опять вынимаю пистолет. Словом, выходит настоятель — старый, седой, здоровенный мужик. Заходите, пан, — приглашает меня в кабинет.

Я сажусь и кладу пистолет на стол: отдавайте, говорю, моего друга Дитера Штайна. Тот говорит: пожалуйста. Только уберите ваше оружие и подождите десять минут.

Действительно, через десять минут приходит Дитер. Никаких этих ряс на нём нет, просто рабочий халат, руки грязные. Мы обнялись, расцеловались.

Я, говорю, приехал тебя забрать. Поехали со мной. Он улыбается: нет, Эфраим, я решил здесь остаться.

— Ты с ума сошёл, что ли? — я спрашиваю.

Вижу, настоятель сидит за своим огромным столом и улыбается. Меня такое зло взяло — вроде он надо мной смеётся! С чего он так уверен, что я не заберу Дитера?

— Улыбаетесь? — закричал я. — Заманили себе хорошего парня, и улыбаетесь? Вы обманывать мастера! Зачем он вам нужен, евреев вам не хватало?

А тот говорит: мы никого не держим, молодой человек. У нас нет насилия. Это вы пришли с пистолетом. Если ваш друг захочет с вами идти, пусть идёт.

А Дитер стоит и улыбается, как дурак. Ну, ей-богу, как дурачок. Я и на него прикрикнул: иди, собирай свои монатки и пошли!

Он головой качает. И тут я понял, что они его чем-то опоили или околдовали.

— Пошли! — я ему говорю. — Тут тебя никто не держит! Здесь не место для еврея!

Авигдор, и тут я вижу, что они между собой переглядываются — настоятель с Дитером. Вроде это я сумасшедший. В общем, что я могу тебе сказать — я прожил там три дня. Дитер, конечно, сумасшедший, но не в том смысле, как мы это обычно понимаем. У него что-то сместилось в голове. По поведению он совершенно нормальный — травы не ест, но в голове у него — чистое безумие, именно на божественной почве. Такой был нормальный парень, и товарищ, и умница, и вообще ничего про него нельзя сказать плохого, всегда всем готов помочь, и своим, и чужим, и главное — выжил! И на тебе!

Через три дня мы расстались. Дитер сказал мне, что решил остаток жизни посвятить служению Господу. Но почему же ИХ Господу? У нас что, своего Бога нет? Так я и не смог его убедить, что служить Господу можно где угодно, не обязательно в католическом монастыре. Нам двадцать три года — мы одногодки. Можно стать врачом, учителем, да мало ли каким образом можно служить?

В общем, Авигдор, жалко парня. Приезжай, может, он тебя послушает? Привези ему там фотографии из Палестины, не знаю что, может, уговоришь его? В конце концов, если он так любит еврейский народ, зачем он его покидает ради чужих?

Я пока осел во Вроцлаве, не знаю, как дальше дело пойдёт, но пока я оставил мысль о переезде в Палестину. Я хочу строить новую Польшу. Такая разруха и бедность, и с этим надо бороться и поднимать страну. Привет тебе и твоей жене.

Твой Эфраим Цвик.

 

 

5. 1959 г., Неаполь. Порт Мерджеллина

 

 

От Даниэля Штайна — Владиславу Клеху

 

…никакого посоха, одна сума. Восемь дней я прожил в монастырском общежитии. В четыре со всеми вставал на молитву, потом с братией в трапезную. После завтрака эконом давал мне задания, я их исполнял по разумению. Жил так неделю, все ждали епископа, и я ждал: мне были обещаны деньги на дорогу в Хайфу. Денег у меня совсем не было. Однажды утром эконом говорит мне: ты съезди на экскурсию в Помпеи. Я сел на автобусной станции в рейсовый автобус и поехал. Дорога для глаз почти невыносимая по красоте: Неаполитанский залив, Капри — все сверкает. Бедная наша Польша — ни тёплого моря, ни солнца ей не досталось. Здесь роскошь растительная и рыбная. На рыбном рынке тоже испытываешь такую радость и восхищение от красоты рыб и всякой морской твари. Правда, и страшные тоже есть, но больше диковинные.

В Помлеях ожидала меня сначала неудача — в раскопанный город не пускают, музей закрыт, у служащих забастовка. Ну, думаю, чудесная страна Италия. Посмотрел бы я, как устроили забастовку в Краковском Вавеле! Таким образом, в античный город я не попал. Однако хожу, смотрю на окрестности разрушенного города, на Везувий — гора таких нежных очертаний, никакого не вызывает страха, и нельзя его заподозрить в том коварстве, которое он две тысячи лет тому назад проявил. Денег у меня — на обратный билет и на пиццу бьянку, то есть на кусок хлеба. Иду по современному городу и вижу храм. Новой постройки, ничего особенного, архитектурного. Жара к полудню сильнейшая, думаю, зайду внутрь, в прохладе отдохну. Церковь Сайта Мария Дель Розарио.

Ах, Владек, и начинается история, как будто специально для меня придуманная — в церкви я вижу коллекцию «эксвото». Это засвидетельствованная благодарность тех, над кем свершилось чудо по молитве, обращённой к Божьей Матери. Обычно, как мы знаем, это серебряные изображения ручек, ножек, ушей — тех органов, которые были исцелены. Здесь никаких ручек-ножек нет, а висят картинки детей и их родителей, на которых эти чудеса изображены руками неумелыми и благодарными. Нарисован пожар, из которого вытаскивают ребёнка — нарисован ребёнком, и его отцом, и пожарником. Три картинки. Какой-то солдат Первой мировой войны, давший обет, если вернётся живым, жениться на сироте — и вся история нарисована: вот солдат на войне среди пламени молится, вот он пришёл домой, и настоятельница монастыря выводит ему девушку. Потом эта девушка заболевает и собирается умереть, и бывший солдат молит Божью Матерь об её исцелении, и вот они втроём нарисованы их пятилетним сыном… Какой-то шофёр, спасшийся на горном перевале во время аварии, принёс и дар Божьей Матери свои водительские права, а кто-то дарит военные награды. Столько милости и столько благодарности!

Но это не все — вышла монахиня, рассказала, что это прославленное место существует благодаря стараниям одного стряпчего по имени Бартоло Лонго. Он был из бедных, но получил образование и вёл дела одной богатой неаполитанской вдовы. У Бартоло было видение — Божья Матерь велела ему построить здесь церковь. Он сказал ей, что он беден, и тогда Дева спросила у него, есть ли у него одна лира. Одна лира у него была. И тогда она сказала, что это будет церковь бедных, он должен собирать на эту церковь по одной лире. С бедных, с богатых, все равно — по одной лире. Он начал собирать, но все не хватало, и тогда вдова, на которую он работал, доложила недостающие деньги. Вскоре они поженились и основали здесь дом для сирот — откуда и получил свою невесту благодарный солдат. А потом они ещё открыли богадельню. И большие благодатные силы явились здесь — многие исцелялись от болезней, получали разные милости. Сейчас Бартоло Лонго объявлен «слугой Господа». Это первая ступень прославления.

Когда я вышел из церкви, в небе громыхнуло, и началась сильнейшая гроза. Громыхание и сверкание были такими мощными, и всё это шло со стороны Везувия, так что пришла мне в голову мысль, что это Везувий напоминает о себе, древнем…

Вернулся я в Неаполь, а наутро приехал епископ и дал мне денег на дорогу. Я пошёл в порт и купил билет на корабль. Он отплывёт в Хайфу через три часа. Вот я сижу и пишу тебе письмо — помнишь, ты меня удерживал, считал, что надо там сидеть, куда тебя поставили. Может, ты и прав, но у меня уверенность, что моё место именно в Израиле, и доказательство тому — с первой минуты путешествия мне все благоприятствует. Всегда есть ощущение, идёшь ты поперёк промысла или по призыву. Бог с тобой, Владек. Отцу Казимежу поклон. Приеду, напишу.

Даниэль.

 

 

6. 1959 г., Неаполь

 

 

Авигдору Штайну от Даниэля Штайна

 

(телеграмма)

 

ВСТРЕЧАЙ 12 ИЮЛЯ В ХАЙФСКОМ ПОРТУ ТЧК

ДАНИЭЛЬ

 

 

7.

 

 

Туристический проспект «Посетите Хайфу»

 

Город Хайфа широко раскинулся по склонам знаменитой библейской горы Кармель и у её подножия. Хайфа, в сравнении с другими поселениями страны, молодой город, она основана в римскую эпоху. В XI веке, в эпоху крестоносцев, Хайфа пережила недолгий расцвет, а в конце XIX века представляла собой небольшую арабскую деревушку. В своё время Хайфа была центром нелегальной иммиграции, большинство еврейских репатриантов начала XX века прибывало в Палестину через её морской порт. Украшение Хайфского пейзажа — гора Кармель. Это горный массив длиной в 25 километров. Высшая точка Кармельской гряды достигает 546 метров. Местные почвы очень плодородны, в древности склоны были покрыты виноградниками и садами.

В глубокой древности местное языческое население считало Кармель обителью Ваала, и на вершине обнаружены следы языческого культа. Здесь же финикийцы поклонялись местному божеству Хададу. Римский император Веспасиан приносил на этой горе жертву Юпитеру, здесь находился алтарь и храм Зевса Кармельского.

Кармель почитается верующими трех монотеистических религий. Эта гора считается местом жизни Ильи-пророка. Показывают несколько пещер, в которых скрывался пророк. Отсюда же, по преданию, он вознёсся на небо.

Кармель — место древних монастырей. Считают, что первые монастыри основали здесь ещё в дохристианские времена предшественники христианских отшельников — еврейские назореи.

С торжеством христианства здесь возникла целая сеть монастырей. Крестоносцы обнаружили здесь византийские монастыри в 1150 году, и они существовали задолго до этого времени.

Сейчас самым крупным и известным монастырём является католический монастырь Ордена босых кармелитов. Монастырь этого Ордена существует на горе с XIII века. Его много раз разрушали и восстанавливали. В настоящем виде монастырь существует с начала XIX века. Он стоит на юго-западной стороне горы на высоте 230 метров.

Недалеко от монастыря находится здание с маяком. Над входом — статуя Мадонны. Это сооружение называется «Стелла Марис» — путеводная звезда моряков

Спускаясь с горы вниз от станции метро Ган а-Эм, мы попадаем к одной из главных достопримечательностей Хайфы — Бахайскому храму, находящемуся на территории так называемых «Персидских Садов». Этот храм является мировым центром бахайской религии. Основатель и пророк бахаизма Эль-Бах (Сайид Али-Мухаммад Ширази) был признан вероотступником и казнён властями Ирана в 1850 году. Останки пророка покоятся в храме Бахай. Число последователей бахаизма в настоящее время в мире — несколько сот тысяч человек.

Бахаисты считают, что их религия впитала в себя все лучшее из иудаизма, ислама и христианства. Суть учения выражается словами «Земля есть одна страна, и все люди — граждане этой страны». Представляют интерес некоторые из основных заповедей бахаизма: единый Бог, единая религия, единство человечества, неуклонное правдоискательство, гармония между наукой и религией, отказ от предубеждений, догм и суеверий.

Хайфа — второй по промышленному значению после Тель-Авива город Израиля.

Хайфский порт — главный порт страны. Постройка порта началась в 1929 году, закончилась в 1933. Имеется крупный судостроительный завод. Кроме того, с расширением сети железных дорог во времена британского мандата Хайфа превратилась в узловой центр железнодорожных путей Палестины.

В Хайфе функционирует единственная в стране линия метрополитена, открытая в 1959 году. На линии всего шесть станций — от подножия горы Кармель до конечной станции Ган а-Эм — Сад Матери, уже на самом массиве Центрального Кармеля. Рядом со станцией метро прекрасный парк, в котором находится местный зоопарк и музей Истории Древнего мира.

В городе имеется самый старый в стране политехнический институт, называемый Технион, основанный в 1912 году.

Город располагает историческими и художественными музеями. Городской музей Хайфы имеет три отдела — древнего искусства, этнографии и современного искусства. Можно также посетить музей Музыки, музей Нелегальной иммиграции и Морской музей.

На мысе Кармель располагаются археологические раскопки «Тель-Шикмона» (Холм сикомор). На месте раскопок обнаружены остатки зданий и сооружений со времён царя Соломона до периода селевкидов (II век до нашей эры).

Туда можно добраться и городскими автобусами №43, 44 и 47.

Для осмотра города можно заказать туристическую экскурсию с опытными гидами, владеющими многими языками.

 

8. 1996 г., Галилея, мошав «Ноф А-Галиль»

 

 

Из разговора Эвы Манукян и Авигдора Штайна

 

(Аудиозапись, расшифрованная Эвой после её визита в семью Авигдора и Милки Штайн)

 

первая кассета……

Авигдор

Пожалуйста, включай свой магнитофон! Но я ничего такого особенного не скажу!

 

Эва

У меня память плохая, и я боюсь забыть что-то важное. Когда в Эмске я разговаривала с Даниэлем, я потом приходила в гостиницу и все в тетрадку записывала — чтоб ни одного слова не потерять.

 

Авигдор

Ну, за моим братом, может, и стоило записывать. А за мной-то что? Между прочим, он, когда приехал из Белоруссии, о тебе рассказывал. Девочка, которую положили в рукав шубы! Так что ты хотела у меня узнать?

 

Эва

Все. Откуда вы родом, из какой семьи, как жили до войны… И почему он был такой…

 

Авигдор

И ты ехала из Америки, чтобы спросить меня о нашей семье? Конечно, расскажу. А вот почему он был


Источник: http://opentextnn.ru/man/?id=3220


Поделись с друзьями



Рекомендуем посмотреть ещё:



Тут одна (2016)
Сколько стоит свет с 1 июня 2018 года в красноярскеКогда день шефа в 2018 годуКогда россия отдыхает в марте 2018Когда играет барса и реал в 2018 году1 дирхам сколько рублей 2018


Фильм ужасов 2018 укол Фильм ужасов 2018 укол Фильм ужасов 2018 укол Фильм ужасов 2018 укол Фильм ужасов 2018 укол Фильм ужасов 2018 укол


ШОКИРУЮЩИЕ НОВОСТИ